Open
Close

Блокадная муза. Как голос Ольги Берггольц спас жизни тысячам ленинградцев. Ольга берггольц - блокадная муза ленинграда Несколько историй знаменитых женщин – матерей, переживших блокаду Ленинграда

Сорок лет я прожил рядом с улицей, носящей имя Ольги Берггольц. С детства посещал библиотеку, которой теперь присвоено имя известной поэтессы. Признаться, я мало знал о личности Ольги Берггольц, о её творчестве и непростой судьбе. В школе мы читали известные всем стихи, но автор памятных строк, высеченных на гранитной стене Пискарёвского мемориального кладбища, для многих оставался неизвестным.
Последнее время я часто посещаю библиотеку имени Ольги Берггольц. Там устраивают вечера памяти, а мою мать приглашают выступать в клубе «Собеседник». В знак признательности я подарил родной библиотеке свой роман-быль «Странник».
Напротив библиотеки находится Палевский сад. 16 мая, в день рождения Ольги Фёдоровны Берггольц, там был торжественно открыт памятник известной поэтессе, которую ещё называли музой блокадного Ленинграда.


Ольга Фёдоровна Берггольц родилась 16 мая 1910 года в Санкт-Петербурге. Фамилия Берггольц немецкая, по деду со стороны отца. Отец поэтессы - Фёдор Христофорович Берггольц - потомок обрусевшего шведа, взятого в плен при Петре I.

Детство Ольги прошло на окраине Невской заставы, где родился и вырос я.
Любовь к поэзии привила девочке мать. Первое стихотворение четырнадцатилетней Ольги опубликовала заводская стенгазета завода «Красный ткач» 27 сентября 1925 года. Через год стихи «Песня о знамени» напечатали «Ленинские искры». Первый рассказ «Заколдованная тропинка» был опубликован в журнале «Красный галстук».

Ещё обучаясь в выпускном классе школы, Ольга вступила в литературное молодёжное объединение «Смена» при Ленинградской ассоциации пролетарских писателей. В 1926 году известный поэт Корней Чуковский похвалил её творчество и сказал, что из Ольги непременно получится настоящий поэт.

В «Смене» Ольга познакомилась с поэтом Борисом Корниловым, который позже стал её первым мужем.

Вместе в 1926 году они поступили на Высшие государственные курсы искусствоведения при Институте истории искусств, где преподавали известные литераторы Тынянов, Шкловский, выступали Маяковский, Багрицкий.

С 1930 года Берггольц работала в детской литературе, печаталась в журнале «Чиж». Тогда же поступила на филологический факультет Ленинградского университета. Практику проходила во Владикавказе, в газете «Власть труда».
Показательны стихи, которые Ольга написала на полюбившемся ей Кавказе.

На Мамисонском перевале
остановились мы на час.
Снега бессмертные сияли,
короной окружая нас.
Не наш, высокий, запредельный
простор, казалось, говорил:
«А я живу без вас, отдельно,
тысячелетьями, как жил».
И диким этим безучастьем
была душа поражена.
И как зенит земного счастья
в душе возникла тишина…

После окончания университета Ольга Фёдоровна работала в Казахстане. Вернувшись в Ленинград, трудилась в газете завода «Электросила». В 1933-1935 годах выходят её первые книги и сборник «Стихотворения». В 1935 году Ольгу приняли в Союз писателей СССР.

После убийства Кирова в 1934 году в Ленинграде шли постоянные «чистки». В марте 1937 года в «Ленинградской правде» была напечатана статья, в которой «врагами народа» были названы несколько литераторов, и в их числе – Борис Корнилов.
В дневнике Берггольц есть запись о том, как муж увозил её из города в страшные дни ожидания новых арестов по «ленинградскому делу»: «Ощущение погони не покидало меня. … Так мы ехали, и даже луна гналась за нами, как гэпэушник».

В мае 1938 года Ольга Берггольц была исключена из кандидатов ВКП(б) и из Союза писателей – с формулировкой за «связь с врагом народа» (мужем – Борисом Корниловым). Осенью её уволили из газеты, и бывшая журналистка устроилась в школу учителем русского и литературы.

Но уже в декабре 1938 года Ольга Берггольц была арестована «как участница троцкистско-зиновьевской организации и террористической группы». Ей предъявили обвинение в участии в контрреволюционном заговоре против Ворошилова и Жданова. От неё требовали признания в террористической деятельности. При допросах её били, но она выстояла и себя не оболгала. Однако от побоев вынашиваемый ею ребёнок умер.

3 июля 1939 года Берггольц была освобождена и полностью реабилитирована. После освобождения она вспоминала: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в неё, гадили, потом сунули обратно и говорят: живи!»
Через три месяца, в октябре 1939 года, она записала в дневнике: «…Я ещё не вернулась оттуда. Оставаясь одна дома, я вслух говорю со следователем, с комиссией, с людьми - о тюрьме, о постыдном, состряпанном «моём деле». Всё отзывается тюрьмой - стихи, события, разговоры с людьми. Она стоит между мной и жизнью…»

В 1940 году Бергольц вступила в коммунистическую партию большевиков.

Когда началась война Ольга Фёдоровна осталась в Ленинграде и работала на ленинградском радио. Своими выступлениями она вдохновляла жителей блокадного города на стойкость и мужество.
Когда я прихожу в Дом Радио для участия в радиопередачах, то всегда при входе на несколько мгновений задерживаюсь перед мемориалом Ольги Берггольц.

В своём дневнике Ольга Берггольц писала: «Жалкие хлопоты власти и партии, за которые мучительно стыдно... Как же довели до того, что Ленинград осаждён, Киев осаждён, Одесса осаждена. Ведь немцы всё идут и идут...»

В ноябре 1941 года в Ленинграде начался настоящий голод. Были отмечены сначала первые случаи потери сознания от голода на улицах и на работе, первые случаи смерти от истощения. Люди шли куда-то по своим делам, падали и мгновенно умирали. Специальные похоронные службы ежедневно подбирали на улицах около сотни трупов. По данным официальной статистики в феврале 1942 года на улицах города было подобрано около 7000 трупов.

В своих дневниках Берггольц писала о действиях властей города во время блокады, о том что, когда даже экскаваторы не справлялись с рытьем могил, и трупы лежали штабелями вдоль улиц и набережных, руководители запрещали произносить слово «дистрофия». Люди умирали от голода, а в диагнозе указывали – «сердечная недостаточность».

Зимой смертность от голода стала массовой. Каждый день умирало более 4000 человек. Были дни, когда умирало 6−7 тысяч человек. Всего же, согласно последним исследованиям, за первый, самый тяжёлый год блокады погибли приблизительно 780 000 ленинградцев.

В большинстве случаев семьи вымирали не сразу, а по одному, постепенно. Пока кто-то мог ходить, он приносил продукты, получаемые по карточкам. Потеря карточек означала смерть.

С 20 ноября 1941 года ленинградцы стали получать самую низкую норму хлеба за всё время блокады - 250 г по рабочей карточке и 125 г по служащей и детской. Рабочие карточки в ноябре - декабре 1941 года получала только третья часть населения. В ленинградском хлебе муки было 40%. Остальное - жмых, целлюлоза, солод.

«Наше правительство и ленинградские руководители бросили на произвол судьбы. Люди умирают как мухи, а мер против этого никто не принимает», – писала в дневнике Ольга Берггольц.

Если в довоенный период в городе в среднем ежемесячно умирало до 3500 чел., то в феврале 1942 года ЗА СУТКИ (!) умирало 3 тыс. 200 человек - 3 тыс. 400 человек.

Мой научный руководитель доктор юридических наук, профессор Яков Ильич Гилинский всё детство провёл в блокадном Ленинграде. Его воспоминаниям невозможно не верить.

В апреле 1942 года в дневнике Ольга Берггольц писала: «О, мерзейшая сволочь! Ненавижу! Воюю за то, чтобы «Они» вездесущи, эти «кадры помёта 37–38 годов».

Во время блокады Берггольц создала свои лучшие поэмы, посвящённые защитникам Ленинграда: «Февральский дневник» (1942), «Ленинградскую поэму». Её называли «музой блокадного Ленинграда». А она признавалась:

Я никогда героем не была,
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
Я не геройствовала, а жила.

За годы блокады погибло, по разным данным, до 1,5 млн. человек. Только 3% из них погибли от бомбёжек и артобстрелов; остальные 97% умерли от голода.

На самом большом кладбище мира – Пискарёвском мемориальном кладбище – покоятся 470 000 ленинградцев, умерших во время блокады и в боях при защите города.
На гранитной стене высечены известные всему миру слова Ольги Берггольц: «Никто не забыт и ничто не забыто»!

О друг, я не думала, что тишина
Страшнее всего, что оставит война.
Так тихо, так тихо, что мысль о войне
Как вопль, как рыдание в тишине.

Здесь люди, рыча, извиваясь, ползли,
Здесь пенилась кровь на вершок от земли...
Здесь тихо, так тихо, что мнится - вовек
Сюда не придёт ни один человек,
Ни пахарь, ни плотник и ни садовод -
никто, никогда, никогда не придёт.

Так тихо, так немо - не смерть и не жизнь.
О, это суровее всех укоризн.
Не смерть и не жизнь - немота, немота -
Отчаяние, стиснувшее уста.

Безмирно живущему мёртвые мстят:
Всё знают, всё помнят, а сами молчат.

После войны вышла книга Ольги Берггольц «Говорит Ленинград» – о работе на радио во время войны. Но вскоре книгу изъяли из библиотек.
В 1946 году было принято знаменитое постановление о ленинградских журналах. Оно отразилось и на Ольге Фёдоровне. Ей поставили в вину хорошее отношение к Анне Ахматовой, и даже (!) продолжение темы военных страданий в мирное время.

А судьба Ольги Берггольц была непростая. Первого мужа Бориса Корнилова расстреляли в 1938 году за антисоветскую деятельность. Второй муж литературовед Николай Молчанов умер от дистрофии в блокадном Ленинграде в 1942 году. C 1949 по 1962 год Ольга Фёдоровна состояла в браке с Георгием Макогоненко.
Все три ребёнка Ольги Берггольц умерли в разные годы.
Отца, за отказ стать осведомителем НКВД, в 1942 году выслали в Минусинск. После Победы он вернулся в Ленинград, но уже в 1948 году умер.

Вынести все эти жизненные потрясения было почти невозможно. В 1952 году Ольга Берггольц попала в психиатрическую лечебницу по поводу алкогольной зависимости. Там она и написала свою автобиографию.

Ольга Фёдоровна была награждена орденом Ленина, Трудового Красного Знамени, медалью «За оборону Ленинграда», «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг» и даже Сталинской премией третьей степени в 1951 году.

Умерла Ольга Берггольц 13 ноября 1975 года. Её желание быть похороненной на Пискаревском кладбище среди умерших в блокаду друзей не исполнили.
Лишь в 2005 году на месте её захоронения на Литераторских мостках Волковского кладбище появился памятник.

С 1994 года Ольга Фёдоровна Берггольц почётный гражданин Санкт-Петербурга.

17 января 2013 года к 70-летию прорыва блокады Ленинграда в Санкт-Петербурге в школе № 340 Невского района был открыт музей Ольги Берггольц.

Дневники, которые поэтесса вела много лет, при её жизни не были опубликованы. После смерти Ольги Берггольц, её архив был конфискован властями и помещён в спецхран. Почему – стало понятно после того, как в 2010 году были опубликованы выдержки из дневников.

«Не знаю, чего во мне больше – ненависти к немцам или раздражения, бешеного, щемящего, смешанного с дикой жалостью, – к нашему правительству, – писала Ольга Берггольц в дневнике. – Это называлось: «Мы готовы к войне». О сволочи, авантюристы, безжалостные сволочи!».

Многие ленинградцы, пережившие блокаду (как моя бабушка, тётка и отец), до сих пор считают эти годы величайшей трагедией, а великая победа для них это праздник со слезами на глазах.

Путин и Медведев – ленинградцы, и потому обязаны сделать всё, чтобы трагедия победы не повторилась!

«Так хочется мир обнять», – писала Ольга Берггольц.

А я вам говорю, что нет
напрасно прожитых мной лет,
ненужно пройденных путей,
впустую слышанных вестей.
Нет невоспринятых миров,
нет мнимо розданных даров,
любви напрасной тоже нет,
любви обманутой, больной, -
её нетленно-чистый свет
всегда во мне,
всегда со мной.
И никогда не поздно снова
начать всю жизнь,
начать весь путь,
и так, чтоб в прошлом бы - ни слова,
ни стона бы не зачеркнуть.

Нужно сверху почаще смотреть на себя,
Чтоб понять предназначенность своего Я,
Чтобы чувства понять, разобраться в словах,
Настроенье души воплотить вдруг в стихах,
Чтоб понять, что же делать, куда же идти,
Смысл жизни своей где и в чём мне найти,
Разобраться в сомнениях, страхи понять,
И на боль и страдания уж не пенять,
Увидать испытание в мелких делах
И соблазн искушения в славе, в деньгах,
Чтоб ответ отыскать Так зачем я живу?
И что людям в итоге собой принесу?
Как мне жить? И кого я люблю? почему?
В чём же счастья секрет? И когда я умру?
Как прожить, чем наполнить родившийся день,
Чтобы радость творить было мне бы не лень,
Чтобы жертвовать всем, что имею, творю?
И кого же, на самом-то деле, люблю?
Что мне делать, куда же пойти, с кем мне быть?
Как же нам, несмотря на заботы, любить?..
Много вопросов волнует в ночи.
И вдруг мне сердце сказало: "Молчи!
Всё, то что нужно, почувствуешь ты!
Ты только сверху взгляни на себя,
И осознаешь, Зачем ты и я!"

(из моего романа–быль «Странник»(мистерия) на сайте Новая Русская Литература

P.S. В эти дни 21-24 мая в Санкт-Петербурге проходит 10-й Международный книжный салон. В этом году он посвящён 70-летию Великой Победы. 21 и 22 мая я встречался с писателями, издателями и читателями, интересовался вопросами будущего новой русской литературы. В одном из следующих постов я подробно расскажу об интересных встречах. А пока предлагаю посмотреть видеоролик, в котором писатель Валерий Попов отвечает на мои вопросы.

Её имя неразрывно связано с историей Великой Отечественной войны 1941-1945 годов и с блокадой Ленинграда. Её имя навсегда осталась в списке работников Ленинградского радио, а по всей России её словами отождествляется память о Великой Отечественной войне, память о жертвах самой страшной и кровавой войны в истории человечества. Она всюду и всегда незримо присутствует с нами, когда мы вспоминаем войну, когда мы празднуем Великую Победу над германским фашизмом. Но эта женщина была немкой, российской немкой, но русской душой и с русским характером. Только беда в том, что в нашей стране многие представители старшего поколения не признают в ней немецкую кровь, они не верят, что нерусский человек способен мыслить по-русски и тем более написать величайшие строки, которые лучше всяких слов выражают всероссийскую боль и страдание, печаль и память о погибщих на этой войне:

ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ

Она родилась 16 мая 1910 года в Петербурге, в семье заводского врача, жившего на рабочей окраине Петербурга в районе Невской заставы. Её первые стихи были опубликованы в 1924 году в заводской стенгазете, в 1925 году она вступила в литературную молодежную группу «Смена», а в начале 1926 года познакомилась с Борисом Петровичем Корниловым - молодым поэтом, незадолго до этого приехавшим из приволжского городка и принятым в группу. Через некоторое время они поженились, родилась дочка Ирочка.

В 1926 году Ольга и Борис стали студентами Высших государственных курсов искусствоведения при Институте истории искусств. Борис на курсах не задержался, а Ольга несколько лет спустя была переведена в Ленинградский университет. В 1930 году Ольга Берггольц окончила филологический факультет Ленинградского университета и по распределению уехала в Казахстан, где стала работать разъездным корреспондентом газеты «Советская степь». В это же время Берггольц и Корнилов развелись («не сошлись характерами») и Ольга вышла замуж за Николая Молчанова, с которым училась вместе в университете. Вернувшись из Алма-Аты в Ленинград, Ольга Берггольц поселилась вместе с Николаем Молчановым на улице Рубинштейна, дом 7 - в доме, называвшемся «слезой социализма». Тогда же была принята на должность редактора «Комсомольской страницы» газеты завода «Электросила», с которой сотрудничала в течении трех лет. Позднее работала в газете «Литературный Ленинград». Через несколько лет умерла младшая дочь Ольги Берггольц - Майя, а спустя два года - Ира.

В декабре 1938 года Ольгу Берггольц по ложному обвинению заключили в тюрьму, но в июне 1939 года выпустили на свободу. Беременная, она полгода провела в тюрьме, где после пыток родила мертвого ребенка. В декабре 1939 года она писала в своем тщательно скрываемом дневнике: «Ощущение тюрьмы сейчас, после пяти месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. Не только реально чувствую, обоняю этот тяжелый запах коридора из тюрьмы в Большой Дом, запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние... обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы... Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в неё, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «живи».

Умерла Ольга Фридриховна Берггольц 13 ноября 1975 года в Ленинграде. Похоронена на Литераторских мостках. Несмотря на прижизненную просьбу писательницы похоронить её на Пискаревском мемориальном кладбище, где высечены в граните её слова «Никто не забыт и ничто не забыто», тогдашний глава Ленинграда, ныне забытый П.Романов, отказал писательнице.

«Здесь лежат ленинградцы
Здесь горожане - мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград.
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем.
Так их много под вечной охраной гранита
Но знай, внимающий этим камням
НИКТО НЕ ЗАБЫТ И НИЧТО НЕ ЗАБЫТО!».

Конечно строки эти из знаменитой торжественной эпитафии «Пискаревский мемориал», которые высечены на гранитной стеле Пискаревского мемориального кладбища. Именно здесь покоятся 470 000 ленинградцев, умерших от голода, погибших от артобстрелов и бомбежек, павших в боях при защите города на Ленинградском фронте. И автор этих строк - известная поэтесса, «блокадная муза» ленинградцев Ольга Берггольц. Это народное имя ей присвоили ленинградцы, а музы, вопреки обратному утверждению, доказано, что не молчат, даже когда гремят пушки.

ДУХОВНАЯ МАТЬ БЛОКАДНИКОВ

ЛИДИЯ ЧУКОВСКАЯ: «Для ленинградцев, переживших блокаду, имя Ольги Берггольц навсегда связано с военными годами. Во время блокады Берггольц работала в радиокомитете, и её голос чуть не ежедневно звучал в передачах «Говорит Ленинград!»

Жизненный и писательский путь Ольги Фридриховны труден и не прям. В юности она переболела воинствующим комсомольством, отдала дань РАППовской идеологии, в середине тридцатых сделалась кандидатом, а затем и членом партии, потом из партии исключена, арестована - и после семимесячного заключения в 38-39 годах снова восстановлена в партии.

Беды ходили за ней по пятам. Первый её муж, поэт Борис Корнилов, расстрелян в 1937 году (когда они уже разошлись). Второй, Николай Молчанов, умер от голода у неё на руках в Ленинграде во время блокады. Ещё до этого она потеряла двоих детей. Несмотря на искренность горя, пережитого ею, - стихи её порою звучали риторически. Когда ей удавалось преодолеть риторику - а это бывало нередко - они обретали глубину, силу и очарование.

В 1946 году Берггольц оказалась среди людей, от неё (Анны Ахматовой - ред.) не отвернувшихся, среди тех, кто продолжал посещать её, заботиться о ней, слушать и хранить её стихи. О.Ф. Берггольц вместе со своим третьим мужем, литературоведом Г.П. Макогоненко, сохранила машинописный экземпляр книги Ахматовой «Нечет» - книги, уничтоженной по приказу цензуры.

…Посмертно, в Ленинграде, в 1983 году, в Большой серии «Библиотека поэта» вышли «Избранные произведения» Ольги Берггольц, в году 1988-1990 - три тома Собрания сочинений. В этом Собрании впервые полностью напечатаны стихи Берггольц, созданные ею в тюрьме, в 1990-м в Москве опубликован сборник прозы «Дневные звезды. Говорит Ленинград». В сборнике этом, кроме выступлений по радио, помещены также статьи о литературе и резкие речи на писательских собраниях… В журналах «Нева» и «Звезда» 1990 года в номерах пятых опубликованы отрывки из предвоенного и, частью, из блокадного дневника Ольги Берггольц. Однако, как выяснилось недавно, во время блокады Ольга Фридриховна вела и другой дневник: в нем она разоблачала казенную ложь о блокаде, в том числе и собственную... Эти записи Ольга Фридриховна держала в тайне. Железный ящик был закопан в одном из ленинградских дворов. О существовании этого дневника и о том, где он, в сентябре 1941 года Ольга Фридриховна особой запиской сообщила сестре - а записку доставила эвакуированная из Ленинграда в Москву Анна Андреевна….». (Л.К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». Т.2. За сценой. М., 1997).

ГОВОРИТ ЛЕНИНГРАД

Ольга Берггольц - прижизненная легенда. Её до сих пор называют «музой блокадного Ленинграда». Её трагический голос обрел силу в осажденном Ленинграде. Все 900 дней блокады она провела в этом осаждённом городе. От истощения была на грани смерти, похоронила мужа. Обладая редкой щедростью души и даром сопереживания, постоянно выступала по радио, поддерживая дух блокадников собственным примером бескорыстия и отваги. Поэма «Февральский дневник» о мужестве ленинградцев принесла ей широкую известность; поэма «Твой путь» эту известность упрочила.

Поэтессу опубликовали еще с юных лет, но тогда её лирика не была популярной. В 30-е годы почитали плакатную трескотню, а лириков пренебрежительно называли «копателями души».

На долю Ольги Берггольц выпали тяжелые испытания. Первый муж, поэт Борис Корнилов, расстрелян. Второй, Николай Молчанов, умер у неё на руках от голода в блокаду. В 1938 году она по доносу была арестована и пробыла в тюрьме 197 дней и, как писала потом «столько же ночей».

«В 1939-м я была освобождена», - рассказывает Ольга Фридриховна в «Автобиографии», - полностью реабилитирована и вернулась в пустой наш дом (обе мои доченьки умерли еще до моего ареста). Душевная рана наша зияла и болела нестерпимо. Мы еще не успели ощутить во всей мере свои утраты и свою боль, как грянула Великая Отечественная война».

В годы блокады Ольга Берггольц находилась в осажденном фашистами Ленинграде. В ноябре 1941 года её с тяжело больным мужем должны были эвакуировать из Ленинграда, но Николай Степанович Молчанов умер, и Ольга Фридриховна осталась в городе.

8 сентября 1941 года Ленинград был блокирован. В тот месяц радиовещание очертило предназначение ленинградцев. Из черных «тарелок» звучали патриотические песни, летели в эфир призывы, обращения. И активная пропаганда дикторов оправдала себя. Город не поддался панике. Народ поверил в то, что фашисты будут с позором отброшены от стен Ленинграда.

Из воспоминаний Веры Кетлинской, направившей Ольгу Берггольц от Ленинградского отделения Союза писателей в распоряжение Ленинградского Радиокомитета: «Оленька, как её все тогда называли, видом - еще очень юное, чистое, доверчивое существо, с сияющими глазами, «обаятельный сплав женственности и размашистости, острого ума и ребячьей наивности», но теперь - взволнованная, собранная. Спросила, где и чем она может быть полезна».

Кетлинская направила её в распоряжение литературно-драматической редакции ленинградского радио. «…Спустя самое недолгое время тихий голос Ольги Берггольц стал голосом долгожданного друга в застывших и темных блокадных ленинградских домах, стал голосом самого Ленинграда. Это превращение показалось едва ли не чудом: из автора мало кому известных детских книжек и стихов, про которые говорилось «это мило, славно, приятно - не больше», Ольга Берггольц в одночасье вдруг стала поэтом, олицетворяющим стойкость Ленинграда» (Сборник «Вспоминая Ольгу Берггольц»).

В Доме Радио она работала все дни блокады, почти ежедневно ведя радиопередачи, позднее вошедшие в её книгу «Говорит Ленинград».

Голос Ольги Берггольц источал небывалую энергию. Она делала репортажи с фронта, читала их по радио. Её голос звенел в эфире три с лишним года. Её голос знали, её выступления ждали. Её слова, её стихи входили в замерзшие, мертвые дома, вселяли надежду, и Жизнь продолжала теплиться: «Товарищ, нам горькие выпали дни, Грозят небывалые беды, Но мы не забыты с тобой, не одни, - И это уже победа!» . Порой казалось, что с горожанами беседует человек, полный сил и здоровья, но Ольга Берггольц, как и все горожане, существовала на голодном пайке. И неслучайно ведь германские фашисты вносят Ольгу Берггольц в черный список людей, которые будут расстреляны сразу же по взятии города.

«Сестра моя, товарищ мой и брат, ведь это мы, крещенные блокадой! Нас вместе называют - Ленинград, и шар земной гордится Ленинградом! Поднялась и дошла до цели».

В конце 1942 года, уже похоронив мужа, согласилась слетать в командировку в Москву. Когда самолет оторвался от взлетной полосы, заплакала. Впервые.

Летели низко, опасаясь немецких зениток. Над «кольцом» самолет атаковали немецкие «мессершмитты»; наши «ястребки», сопровождавшие рейс, начали с ними драться, бой шел над лайнером, видно было, как один из истребителей врезался в землю.

В Москве гостью встретили радушно, удивились, что такая круглолицая - тут еще не видели людей, отекших от голода. Расспрашивали о жизни осажденных ленинградцев, задавали множество вопросов.

А правда ли, что Исаакиевский собор разрушен?

Нет. Не разрушен.

А правда ли, что в Ленинграде норма 250 граммов хлеба в день?

Правда. Но было и 125.

А что это за болезнь - дистрофия? Она опасна для жизни? Вот сын Алексея Толстого приехал - почти что труп, и так жадно ест…

«Я не доставила москвичам удовольствия видеть, как я жадно ем… Я гордо, не торопясь, съела суп и кашу…»

На восьмой день пребывания в столице - письмо домой: «…Тоскую отчаянно… Свет, тепло, ванна, харчи - все это отлично, но как объяснить им, что это вовсе не жизнь, это сумма удобств. Существовать, конечно, можно, но жить - нельзя. Здесь только быт, бытие - там…»

Для бытия не нужны ненадежные друзья, для бытия нужны надежные враги. При первой же возможности - туда. И, перелетев в «кольцо», вернувшись в родной раскаленный эфир - выметнула душу, объятую аввакумовским пламенем: «Товарищи! Мы в огненном кольце!..». (Лев Аннинский, «Ольга Берггольц: «Я... ленинградская вдова»)

О своей судьбе, неразрывно связанной с судьбой страны и народа, рассказала Берггольц в автобиографической повести «Дневные звезды», над которой работала до последнего часа, мечтая сделать своей главной книгой. «Писать честно, о том именно, что чувствуешь, о том именно, что думаешь, - это стало и есть для меня заветом», - сказала Берггольц в начале своего творческого пути и осталась верна себе до конца.

«Я недругов смертью своей не утешу,
чтобы в лживых слезах захлебнуться могли.
Не вбит еще крюк, на котором повешусь.
Не скован. Не вырыт рудой из земли.
Я встану над жизнью бездонной своей,
Над страхом ее, над железной тоскою.
Я знаю о многом. Я помню. Я смею.
Я тоже чего-нибудь страшного стою…»

(Ольга Берггольц, 1952).

«А я вам говорю, что нет
напрасно прожитых мной лет,
ненужных пройденных путей,
впустую слышанных вестей.
Нет невоспринятых миров,
нет мнимо розданных даров,
любви напрасной тоже нет,
любви обманутой, больной,
её нетленно чистый свет
всегда во мне, всегда со мной.
И никогда не поздно снова
начать всю жизнь,
начать весь путь,
и так, чтоб в прошлом бы - ни слова,
ни стона бы не зачеркнуть»

(Ольга Берггольц).

Этот фильм приурочен ко Дню снятия блокады города Ленинграда. Премьера состоялась в Петербурге на Международном фестивале документального, анимационного и короткометражного кино «Послание к человеку». У этой картины один режиссер, 40 операторов и 2 с половиной миллиона героев. Согласно статистике, в 1941 году в Ленинграде проживали 2 992 000 человек, к 1944 году их осталось полмиллиона.
Советская пропаганда скрывала трагедию ленинградского геноцида в героическую упаковку: авторам кинохроник и художественных картин о военном Ленинграде предписывалось отражать пафос борьбы, а не ужас смерти. Через 62 года после прорыва блокады режиссер-документалист Сергей Лозница нарушил идеологическое табу и показал блокаду Ленинграда как историю уничтожения одной отдельно взятой человеческой популяции.
СЕНАТОР. НИКТО НЕ ЗАБЫТ И НИЧТО НЕ ЗАБЫТО - сочинение поэта Ольги БЕРГГОЛЬЦ, которая в блокадном Ленинграде была названа МУЗОЙ БЛОКАДНОГО ГОРОДА

Исполнилось сто лет со дня рождения поэта Ольги Берггольц. Ее называли "блокадной музой", "голосом осажденного Ленинграда". Ее слова "никто не забыт и ничто не забыто" высечены на гранитной стене Пискаревского мемориального кладбища. Сама Ольга Берггольц хотела быть похороненной именно там. Тогдашние городские власти в этой просьбе отказали...
Многие трагические страницы биографии Ольги Берггольц становятся известны только сейчас. В 1938 она провела полгода в заключении, по ложному обвинению в контрреволюционной деятельности. В тюрьме после пыток родила мертвого ребенка. Дневники и материалы следственного дела Ольги Берггольц вошли в книгу "Ольга. Запретный дневник", изданную в Петербурге к юбилею поэта. Эти же документы легли и в основу спектакля театра-фестиваля "Балтийский дом". Рассказывают .

Детство, которое пришлось на годы гражданской войны, блокада, смерть самых близких людей, трудная жизнь и после победы… Подробной и достоверной биографии Ольги Берггольц до сих пор не написано, но теперь мы знаем о легендарной поэтессе больше. Елена Черная – автор пьесы "Ольга. Запретный дневник" – сумела поднять из архивов десятки неизвестных документов, в том числе бумаги из следственного дела, а также черновики. Но главное – откровенный дневник, который Берггольц писала в самые трудные годы жизни – с 1939 по 1949. В основу пьесы легли материалы, ставшие откровением даже для историков.

Цитаты из неизвестного дневника Ольги Берггольц звучат в мрачных декорациях. Перевернутый на бок двор-колодец, ржавые водосточные трубы, безжизненные окна. Для спектакля, который должен открыть зрителю новый образ Ольги Берггольц, специально из Москвы привезли лампу – именно такие стояли в кабинетах следователей НКВД. Мастера создали копии репродукторов, которые в годы блокады для многих людей были единственной связью с внешним миром.

Творческую встречу с труппой устроили в Доме радио. И именно в той самой комнате, откуда Ольга Берггольц 900 дней говорила с жителями Ленинграда, читала стихи. Кто сыграет блокадную музу, для режиссера спектакля было ясно с самого начала. Необходимый для такой роли сильный характер народная артистка России Эра Зиганшина за время работы над спектаклем показывала не раз. Вот и на встречу пришла, несмотря на то, что больна и должна беречь голос перед премьерой. Ну а журналисты сразу отметили невероятное сходство Зиганшиной со своей героиней.

Зиганшина подчеркивает, что спектакль, несмотря на серьезную исследовательскую работу, которая лежала в его основе – все же художественное произведение, а не документ.
Художественная правда – так называют посвящение Ольге Берггольц авторы спектакля. Для них поэтесса – легендарная личность, но неизвестный человек.

Режиссер Игорь Коняев говорит: "Все знают Берггольц как памятник, советскую фигуру, которую из нее сделали, которая на парадах читала духоподъемные стихи. Но женщину с ее горем и потерями мы не знаем, никто этим не интересовался".
Елена Черная, автор пьесы "Ольга. Запретный дневник", рассказывает о своей героине: "Этот ее невероятно яркий и ничему не поддающийся характер, он выстоял в творчестве, а в жизни часто ломался. Мы так и хотели в пьесе сделать".

Трагичная судьба, полная горя и разочарований – история целого поколения ленинградцев. Игру актеров дополнят подлинные фотографии и киноматериалы. А из репродукторов, как в страшные блокадные годы, снова будет звучать голос, который стал для тысяч людей символом надежды.

Исторический сайт Багира - тайны истории, загадки мироздания. Загадки великих империй и древних цивилизаций, судьбы исчезнувших сокровищ и биографии людей изменивших мир, секреты спецслужб. История войн, загадки сражений и боёв, разведывательные операции прошлого и настоящего. Мировые традиции, современная жизнь России, загадки СССР, главные направления культуры и другие связанные темы - всё то о чём молчит официальная история.

Изучайте тайны истории - это интересно…

Сейчас читают

Мессина - очень древний город, не раз за свою историю переживавший периоды расцвета и упадка. Одним из самых страшных бедствий в его истории стало мощное землетрясение, случившееся утром 28 декабря 1908 года. В спасении Мессины и тысяч жизней её обитателей самое деятельное участие приняли моряки русского флота, корабли которого, по счастью, оказались неподалёку от места жуткой трагедии.

В XIX веке мир время от времени сотрясала золотая лихорадка. Самая первая поразила жителей штатов Калифорния, Невада, Колорадо и Южная Дакота в 1848 году. Золотая лихорадка 1848-1850 годов в Калифорнии известна по рассказам Брета Гарта, а вторая по величине после калифорнийской - на Аляске, на реке Клондайк - своей популярностью обязана, помимо прочего, фильму Чарли Чаплина и произведениям Джека Лондона.

Больше ста лет назад в Национальной римской библиотеке была обнаружена старинная книга с акварельными рисунками. Некоторые исследователи считают, что эти наброски сделаны рукой самого известного средневекового пророка Мишеля Нострадамуса.

Считается, что со смертью человека для него заканчиваются все мучения. По крайней мере, для его тела, тогда как душе предстоит ещё немало пережить в мире ином. Однако и бренной плоти, даже посмертно, может быть обеспечено судьбой множество злоключений…

Клинок «Хондзё Масамунэ», выкованный когда-то непревзойдённым японским мастером Горо Нюдо Масамунэ Считается лучшим мечом мира и реликвией эпохи Эдо. Четыре сотни лет им владели потомки сёгуна Токугавы, но в декабре 1945 года он был утерян.

Любимой забавой средневековых властителей многих европейских и азиатских государств была соколиная охота. В XV-XVII веках в России существовал даже придворный чин сокольничего, ведающего церемониалом царских выездов за охотничьими трофеями. Современные хозяева Кремля эту традицию не возобновили, правда, хищные пернатые используются для защиты кремлёвских куполов и крыш от нашествия ворон.

В одном из романов Вальтера Скотта рассказывается о споре султана Салладина с королём Ричардом Львиное Сердце: чей меч лучше? Король поднял свой меч и сильным ударом разрубил железный брус. В ответ султан подбросил вверх платок из тончайшего шелка, взмахнул мечом, и разрубленный платок распался в воздухе на две половины. Как ни старался король, а сделать то же самое он не смог.

На август выпадают сразу три важных церковных праздника. Медовый Спас (14 августа), Яблочный (19 августа) и Ореховый (29-го числа).

До начала Великой Отечественной войны имя Ольги Берггольц было мало известно советским читателям. Немного лирики, сборник детских стихотворений - вот, пожалуй, и все, что вышло из-под пера поэтессы до 1941 года, за исключением очерков в казахстанских газетах, где она работала журналисткой.

Конечно, были еще неизданные дневники и проза, которую никому нельзя было показывать: воспоминания о сталинских застенках, где Ольга провела полгода и потеряла третьего, не рожденного ребенка, о первом муже, поэте Борисе Корнилове, расстрелянном в 1938 году. Еще до войны похоронила она и двух своих дочек, но судьба уготовила писательнице не менее страшные испытания.

И откуда только в этой нежной и хрупкой, но жизнелюбивой молодой женщине нашлись силы все это вынести? В январе 1942 года умирает в прифронтовом госпитале второй муж Ольги Федоровны, Николай Молчанов, в марте хирурга Берггольца, отца Ольги, высылают в Красноярский край как «опасный элемент», а она работает на Ленинградском радио и всю блокаду ленинградцы слышат ее тихий, спокойный голос, ставший лучиком надежды для многих отчаявшихся.

Ее поэмы, посвященные блокадному городу и его жителям, принесли ей славу и всенародную любовь, а строки ее стихов выбиты на гранитной стеле Пискаревского мемориального кладбища, где нашли последний приют 470 000 ленинградцев, погибших в годы блокады. Ольга Берггольц и ее стихи - это символ осажденного Ленинграда, умирающего, но не сдавшегося врагам.

I.

Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна...
Кронштадтский злой, неукротимый ветер
в мое лицо закинутое бьет.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.
Над Ленинградом - смертная угроза...
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слезы,
что называлось страхом и мольбой.
Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады -
мы не покинем наших баррикад.
И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.
Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою:
Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей.

Август 1941

Из блокнота сорок первого года

Видим - опять надвигается ночь,
и этому не помочь:
ничем нельзя отвратить темноту,
прикрыть небесную высоту...

Я не дома, не города житель,
не живой и не мертвый - ничей:
я живу между двух перекрытий,
в груде сложенных кирпичей...

О, это явь - не чудится, не снится:
сирены вопль, и тихо - и тогда
одно мгновенье слышно - птицы, птицы
поют и свищут в городских садах.
Да, в тишине предбоевой, в печали,
так торжествуют хоры вешних птиц,
как будто б рады, что перекричали
огромный город, падающий ниц...

В бомбоубежище, в подвале,
нагие лампочки горят...
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я никогда с такою силой,
как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
такой влюбленной не была...

Да, я солгу, да, я тебе скажу:
- Не знаю, что случилося со мной,
но так легко я по земле хожу,
как не ходила долго и давно.
И так мила мне вся земная твердь,
так песнь моя чиста и высока...
Не потому ль, что в город входит смерть,
а новая любовь недалека?..

Сидят на корточках и дремлют
под арками домов чужих.
Разрывам бомб почти не внемлют,
не слышат, как земля дрожит.
Ни дум, ни жалоб, ни желаний...
Одно стремление - уснуть,
к чужому городскому камню
щекой горящею прильнуть...

Сентябрь 1941

Я буду сегодня с тобой говорить,
товарищ и друг мой ленинградец,
о свете, который над нами горит,
о нашей последней отраде.
Товарищ, нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды,
но мы не забыты с тобой, не одни, -
и это уже победа.
Смотри - материнской тоской полна,
за дымной грядой осады,
не сводит очей воспаленных страна
с защитников Ленинграда.
Так некогда, друга отправив в поход,
на подвиг тяжелый и славный,
рыдая, глядела века напролет
со стен городских Ярославна.
Молила, чтоб ветер хоть голос домчал
до друга сквозь дебри и выси...
А письма летят к Ленинграду сейчас,
как в песне, десятками тысяч.
Сквозь пламя и ветер летят и летят,
их строки размыты слезами.
На ста языках об одном говорят:
"Мы с вами, товарищи, с вами!"
А сколько посылок приходит с утра
сюда, в ленинградские части!
Как пахнут и варежки, и свитера
забытым покоем и счастьем...
И нам самолеты послала страна, -
да будем еще неустанней! -
их мерная, гулкая песня слышна,
и видно их крыльев блистанье.
Товарищ, прислушайся, встань, улыбнись
и с вызовом миру поведай:
- За город сражаемся мы не одни, -
и это уже победа.
Спасибо. Спасибо, родная страна,
за помощь любовью и силой.
Спасибо за письма, за крылья для нас,
за варежки тоже спасибо.
Спасибо тебе за тревогу твою -
она нам дороже награды.
О ней не забудут в осаде, в бою
защитники Ленинграда.
Мы знаем - нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды.
Но Родина с нами, и мы не одни,
и нашею будет победа.

Поэма
Февральский дневник

Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.

Какие ж я могла найти слова,
я тоже — ленинградская вдова.

Мы съели хлеб,
что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоём,
и тихо-тихо стало в Ленинграде.
Один, стуча, трудился метроном...

И стыли ноги, и томилась свечка.
Вокруг её слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.

Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжёлый, мерный гул:
то Армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.

А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина...
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.

Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных...

Так с декабря кочуют горожане
за много вёрст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых, обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.

Вот женщина ведёт куда-то мужа.
Седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин.
Свистят снаряды, свирепеет стужа...
«Товарищи, мы в огненном кольце».

А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завёрнутое в одеяло тело
на Охтинское кладбище везёт.

Везёт, качаясь, — к вечеру добраться б...
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин!
Провозят ленинградца,
погибшего на боевом посту.

Скрипят полозья в городе, скрипят...
Как многих нам уже недосчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слёзы вымерзли у ленинградцев.

Нет, мы не плачем. Слёз для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не даёт.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведёт.

О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на Охтинском, на правом берегу.

Как мы в ту ночь молчали, как молчали...
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли и душа горит.

Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.

Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.


в кольце, во мраке, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним,
свободным, щедрым днём,
мы этот день уже завоевали.

Враги ломились в город наш свободный, -
крошились камни городских ворот...
Но вышел на проспект Международный
вооружённый трудовой народ.

Он шёл с бессмертным
возгласом в груди:
«Умрём, но Красный Питер
не сдадим!..»

Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
и собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.

И вот за это долгими ночами
пытал нас враг железом и огнём...
«Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали, —
забьёшься в землю, упадёшь ничком.
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда!»

Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.

Настанет день,
и, радуясь, спеша,
ещё печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.

И вот тогда на самом стройном зданье,
лицом к восходу солнца самого,
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.

Пускай стоит, всегда зарёй объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.

О древнее орудие земное,
лопата,
верная сестра земли!
Какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!

Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою...
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.

И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны,
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.

Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почётней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя...

. . . . . . . . . . . . .

Я никогда героем не была,
не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.

И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что как роса сияла эта радость,
угрюмо озарённая войной.

И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть как тень тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.

О да, мы счастье страшное открыли —
достойно не воспетое пока, —
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака;
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить,
когда придёт победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.

И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни, будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.

Ты выпрямишься, вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовёт
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.

Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда!

Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин!

Сестра моя, товарищ, друг и брат,
ведь это мы, крещённые блокадой!
Нас вместе называют — Ленинград,
и шар земной гордится Ленинградом.

Двойною жизнью мы сейчас живём:
в кольце и стуже, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним,
счастливым, щедрым днём, —
мы сами этот день завоевали.

И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдём
воительнице-армии навстречу
в освобождённом городе своём.

Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжёлых ватниках, в промёрзших
полумасках,
как равные, приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая Слава,
держа венок в обугленных руках.

Январь — февраль 1942

Ленинградке

Еще тебе такие песни сложат,
Так воспоют твой облик и дела,
Что ты, наверно, скажешь: - Не похоже.
Я проще, я угрюмее была.
Мне часто было страшно и тоскливо,
Меня томил войны кровавый путь,
Я не мечтала даже стать счастливой,
Мне одного хотелось: отдохнуть...
Да, отдохнуть ото всего на свете -
От поисков тепла, жилья, еды.
От жалости к своим исчахшим детям,
От вечного предчувствия беды,
От страха за того, кто мне не пишет
(Увижу ли его когда-нибудь),
От свиста бомб над беззащитной крышей,
От мужества и гнева отдохнуть.
Но я в печальном городе осталась
Хозяйкой и служанкой для того,
Чтобы сберечь огонь и жизнь его.
И я жила, преодолев усталость.
Я даже пела иногда. Трудилась.
С людьми делилась солью и водой.
Я плакала, когда могла. Бранилась
С моей соседкой. Бредила едой.
И день за днем лицо мое темнело,
Седины появились на висках.
Зато, привычная к любому делу,
Почти железной сделалась рука.
Смотри, как цепки пальцы и грубы!
Я рвы на ближних подступах копала,
Сколачивала жесткие гробы
И малым детям раны бинтовала...
И не проходят даром эти дни,
Неистребим свинцовый их осадок:
Сама печаль, сама война глядит
Познавшими глазами ленинградок.
Зачем же ты меня изобразил
Такой отважной и такой прекрасной,
Как женщину в расцвете лучших сил,
С улыбкой горделивою и ясной?
Но, не приняв суровых укоризн,
Художник скажет с гордостью, с отрадой:
- Затем, что ты - сама любовь и жизнь,
Бесстрашие и слава Ленинграда!

Ленинградская поэма

Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
— Сменяй на платье,— говорит,—
менять не хочешь — дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала...—
И я сказала: — Не отдам.—
И бедный ломоть крепче сжала.
— Отдай,— она просила,— ты
сама ребенка хоронила.
Я принесла тогда цветы,
чтоб ты украсила могилу.—
...Как будто на краю земли,
одни, во мгле, в жестокой схватке,
две женщины, мы рядом шли,
две матери, две ленинградки.
И, одержимая, она
молила долго, горько, робко.
И сил хватило у меня
не уступить мой хлеб на гробик.
И сил хватило — привести
ее к себе, шепнув угрюмо:
— На, съешь кусочек, съешь... прости!
Мне для живых не жаль — не думай.—
...Прожив декабрь, январь, февраль,
я повторяю с дрожью счастья:
мне ничего живым не жаль —
ни слез, ни радости, ни страсти.
Перед лицом твоим, Война,
я поднимаю клятву эту,
как вечной жизни эстафету,
что мне друзьями вручена.
Их множество — друзей моих,
друзей родного Ленинграда.
О, мы задохлись бы без них
в мучительном кольце блокады.

. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .

О да — и н а ч е н е м о г л и
ни те бойцы, ни те шоферы,
когда грузовики вели
по озеру в голодный город.
Холодный ровный свет луны,
снега сияют исступленно,
и со стеклянной вышины
врагу отчетливо видны
внизу идущие колонны.
И воет, воет небосвод,
и свищет воздух, и скрежещет,
под бомбами ломаясь, лед,
и озеро в воронки плещет.
Но вражеской бомбежки хуже,
еще мучительней и злей —
сорокаградусная стужа,
владычащая на земле.
Казалось — солнце не взойдет.
Навеки ночь в застывших звездах,
навеки лунный снег, и лед,
и голубой свистящий воздух.
Казалось, что конец земли...
Но сквозь остывшую планету
на Ленинград машины шли:
он жив еще. Он рядом где-то.
На Ленинград, на Ленинград!
Там на два дня осталось хлеба,
там матери под темным небом
толпой у булочной стоят,
и дрогнут, и молчат, и ждут,
прислушиваются тревожно:
— К заре, сказали, привезут...
— Гражданочки, держаться можно...—
И было так: на всем ходу
машина задняя осела.
Шофер вскочил, шофер на льду.
— Ну, так и есть — мотор заело.
Ремонт на пять минут, пустяк.
Поломка эта — не угроза,
да рук не разогнуть никак:
их на руле свело морозом.
Чуть разогнешь — опять сведет.
Стоять? А хлеб? Других дождаться?
А хлеб — две тонны? Он спасет
шестнадцать тысяч ленинградцев.—
И вот — в бензине руки он
смочил, поджег их от мотора,
и быстро двинулся ремонт
в пылающих руках шофера.
Вперед! Как ноют волдыри,
примерзли к варежкам ладони.
Но он доставит хлеб, пригонит
к хлебопекарне до зари.
Шестнадцать тысяч матерей
пайки получат на заре —
сто двадцать пять блокадных грамм
с огнем и кровью пополам.
...О, мы познали в декабре —
не зря «священным даром» назван
обычный хлеб, и тяжкий грех —
хотя бы крошку бросить наземь:
таким людским страданьем он,
такой большой любовью братской
для нас отныне освящен,
наш хлеб насущный, ленинградский.

4.

Дорогой жизни шел к нам хлеб,
дорогой дружбы многих к многим.
Еще не знают на земле
страшней и радостней дороги.
И я навек тобой горда,
сестра моя, москвичка Маша,
за твой февральский путь сюда,
в блокаду к нам, дорогой нашей.
Золотоглаза и строга,
как прутик, тоненькая станом,
в огромных русских сапогах,
в чужом тулупчике, с наганом,—
и ты рвалась сквозь смерть и лед,
как все, тревогой одержима,—
моя отчизна, мой народ,
великодушный и любимый.
И ты вела машину к нам,
подарков полную до края.
Ты знала — я теперь одна,
мой муж погиб, я голодаю.
Но то же, то же, что со мной,
со всеми сделала блокада.
И для тебя слились в одно
и я и горе Ленинграда.
И, ночью плача за меня,
ты забирала на рассветах
в освобожденных деревнях
посылки, письма и приветы.
Записывала: «Не забыть:
деревня Хохрино. Петровы.
Зайти на Мойку сто один
к родным. Сказать, что все здоровы,
что Митю долго мучил враг,
но мальчик жив, хоть очень
слабый...»
О страшном плене до утра
тебе рассказывали бабы
и лук сбирали по дворам,
в холодных, разоренных хатах:
— На, питерцам свезешь, сестра.
Проси прощенья — чем богаты...—
И ты рвалась — вперед, вперед,
как луч, с неодолимой силой.
Моя отчизна, мой народ,
родная кровь моя,— спасибо!

. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .

Вот так, исполнены любви,
из-за кольца, из тьмы разлуки
друзья твердили нам: «Живи!»,
друзья протягивали руки.
Оледеневшие, в огне,
в крови, пронизанные светом,
они вручили вам и мне
единой жизни эстафету.
Безмерно счастие мое.
Спокойно говорю в ответ им:
— Друзья, мы приняли ее,
мы держим вашу эстафету.
Мы с ней прошли сквозь дни зимы.
В давящей мгле ее терзаний
всей силой сердца жили мы,
всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни
мы ели землю, клей, ремни;
но, съев похлебку из ремней,
вставал к станку упрямый мастер,
чтобы точить орудий части,
необходимые войне.

Но он точил, пока рука
могла производить движенья.
И если падал — у станка,
как падает солдат в сраженье.

И люди слушали стихи,
как никогда,— с глубокой верой,
в квартирах черных, как пещеры,
у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой,
перед коптилкой, в стуже адской,
гравировал гравер седой
особый орден — ленинградский.
Колючей проволокой он,
как будто бы венцом терновым,
кругом — по краю — обведен,
блокады символом суровым.
В кольце, плечом к плечу, втроем —
ребенок, женщина, мужчина,
под бомбами, как под дождем,
стоят, глаза к зениту вскинув.
И надпись сердцу дорога,—
она гласит не о награде,
она спокойна и строга:
«Я жил зимою в Ленинграде».
Так дрались мы за рубежи
твои, возлюбленная Жизнь!
И я, как вы,— упряма, зла,—
за них сражалась, как умела.
Душа, крепясь, превозмогла
предательскую немощь тела.
И я утрату понесла.
К ней не притронусь даже словом —
такая боль... И я смогла,
как вы, подняться к жизни снова.
Затем, чтоб вновь и вновь сражаться
за жизнь.

Носитель смерти, враг —
опять над каждым ленинградцем
заносит кованый кулак.
Но, не волнуясь, не боясь,
гляжу в глаза грядущим схваткам:
ведь ты со мной, страна моя,
и я недаром — ленинградка.
Так, с эстафетой вечной жизни,
тобой врученною, отчизна,
иду с тобой путем единым,
во имя мира твоего,
во имя будущего сына
и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой
ее, заветную мою,
сложила я нетерпеливо
сейчас, в блокаде и в бою.

Не за нее ль идет война?
Не за нее ли ленинградцам
еще бороться, и мужаться,
и мстить без меры? Вот она:

— Здравствуй, крестник
красных командиров,
милый вестник,
вестник мира...

Сны тебе спокойные приснятся
битвы стихли на земле ночной.
Люди
неба
больше не боятся,
неба, озаренного луной.

В синей-синей глубине эфира
молодые облака плывут.
Над могилой красных командиров
мудрые терновники цветут.
Ты проснешься на земле цветущей,
вставшей не для боя — для труда.
Ты услышишь ласточек поющих:
ласточки
вернулись в города.

Гнезда вьют они — и не боятся!
Вьют в стене пробитой, под окном:
крепче будет гнездышко держаться,
люди больше
не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость,
точно к миру прикоснулась вновь.
Здравствуй, сын мой,
жизнь моя,
награда,
здравствуй, победившая любовь!

Июнь — июль 1942

Эту поэму Ольга Берггольц написала по просьбе пришедшей к ней девушки, Нины Нониной в память о ее брате Владимире, павшем под Ленинградом в январе 1944 в боях по ликвидации блокады.

Поэма
Памяти защитников

Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!

В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи...

Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.

Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.

Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вёл фашист корректировку
всего артиллерийского огня.

Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
«Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя...»
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.

Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.

Она не знала этого, конечно.
Она просила только: «Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном...»

Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор ещё за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала...

Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.

Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня
о самом
обычном,
простом и суровом...

Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.

Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.

Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступлённый, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.

Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: «Пора!»

Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на неё, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!

И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, -
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли её не изведав.

Он падал лицом к Ленинграду.
Он падал,
а город стремительно мчался навстречу...
...Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.

И звёзды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом тёмным, уставшим от бедствий...
«Как тихо сегодня у нас в Ленинграде», -
сказала сестра и уснула, как в детстве.

«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.

Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришёл к нему,
кто ни придёт -
ему теперь всё будет поздно, поздно.

Ещё мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря...
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.

Ещё не плачут близкие в дому,
ещё, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нём,
уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.

Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди...
А он —
он о т д а н Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.

Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная,
тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын —
непоправимо одинок.

Мёртвый, мёртвый...
Он лежит и слышит
всё, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.

Слышит всё, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.

Этой думы больше не нарушить...
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.

Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.

По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, её
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытиё.

Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.

Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.

Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слёзы,
реквием несовершенный мой.

Всё горчайшее в своей утрате,
всё, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле...

Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.

Апрель - май 1944

VIII.
Поэма
Твой путь

Аще забуду тебя, Иерусалиме, забудь меня,
десница моя, прилипни, язык мой, к гортани
моей, если не буду помнить тебя, если не
поставлю Иерусалима во главу веселия моего.

Псалом 136

Умри - и стань!
Гёте

И всё осталось там — за белым-белым,
за тем январским ледовитым днём.
О, как я жить решилась, как я смела!
Ведь мы давно условились: вдвоём.

. . . . . . . . . . .

А тот, который с августа запомнил
сквозь рупора звеневший голос мой, —
зачем-то вдруг нашёл меня и поднял,
со снега поднял и привёл домой.

Как в притчах позабытых и священных,
пред путником, который изнемог,
ты встал передо мною на колено
и обувь снял с моих отёкших ног;
высокое сложил мне изголовье,
чтоб легче сердцу было по ночам,
и лёг в ногах, окоченевший сам,
и ничего не называл любовью...

Я знаю, слишком знаю это зданье.
И каждый раз, когда иду сюда,
всё кажется, что вышла на свиданье
сама с собой, такой же, как тогда.

Я не боюсь самой себя — вчерашней.
На всё отвечу, если уж пришла, —
вот этой серой, беспощадной, страшной,
глядящей из блокадного угла.

Я той боюсь, которая однажды
на Мамисоне
искрящимся днём
глядела в мир с неукротимой жаждой
и верила во всём ему, во всём...

Но это больше, чем воспоминанье.
Я не о ней.
Я о гранитном зданье.

Здесь, как в бреду, всё было смещено:
здесь умирали, стряпали и ели,
а те, кто мог ещё
вставать с постелей,
пораньше утром,
растемнив окно,
в кружок усевшись,
перьями скрипели.

Отсюда передачи шли на город —
стихи, и сводки,
и о хлебе весть.
Здесь жили дикторы и репортёры,
поэт, артистки...
Всех не перечесть.

Они давно покинули жилища
там, где-то в недрах города,
вдали;
они одни из первых на кладбища
последних родственников отвезли
и, спаяны сильней, чем кровью рода,
родней, чем дети одного отца,
сюда зимой сорок второго года
сошлись — сопротивляться до конца.

Здесь, на походной койке-раскладушке,
у каменки, блокадного божка,
я новую почувствовала душу,
самой мне непонятную пока.

Я здесь стихи горчайшие писала,
спеша, чтоб свет использовать дневной...
Сюда, в тот день,
когда я в снег упала,
ты и привёл бездомную — д о м о й.

По сумрачным утрам
ты за водой ходил на льдистый Невский,
где выл норд-вест,
седой, косматый, резкий,
и запах гари стлался по дворам.
Стоял, пылая, город.
В семь утра
темнел скелет
Гостиного двора.

. . . . . . . . . . .

И на Литейном был один источник.
Трубу прорвав, подземная вода
однажды с воплем вырвалась из почвы
и поплыла, смерзаясь в глыбы льда.
Вода плыла, гремя и коченея,
и люди к стенам жались перед нею,
но вдруг один, устав пережидать, —
наперерез пошёл
по корке льда,
ожесточась пошёл,
но не прорвался,
а, сбит волной,
свалился на ходу,
и вмёрз в поток,
и так лежать остался
здесь,
на Литейном,
видный всем, —
во льду.

А люди утром прорубь продолбили
невдалеке
и длинною чредой
к его прозрачной ледяной могиле
до марта приходили за водой.
Тому, кому пришлось когда-нибудь
ходить сюда, — не говори: «Забудь».
Я знаю всё. Я тоже там была,
я ту же воду жгучую брала
на улице, меж тёмными домами,
где человек, судьбы моей собрат,
как мамонт, павший сто веков назад,
лежал, затёртый городскими льдами.

Вот так настал,
одетый в кровь и лёд,
сорок второй, необоримый год.
О, год ожесточенья и упорства!
Лишь насмерть,
насмерть всюду встали мы.
Год Ленинграда,
год его зимы,
год Сталинградского
единоборства.

В те дни исчез, отхлынул б ы т.
И смело
в права свои вступило б ы т и ё.
А я жила.
Изнемогало тело,
и то сияло, то бессильно тлело
сознание смятенное моё.
Сжималась жизнь во мне...
Совсем похоже,
как древняя шагреневая кожа
с неистовой сжималась быстротою,
едва владелец — бедный раб её —
любое, незапретное, простое
осуществлял желание своё.
Сжималась жизнь...
Так вот что значит — смерть:
не сметь желать.
С а м о й — совсем не сметь.

Ну что же, пусть.
Я всё равно устала,
я всё равно не этого ждала
на тех далёких горных перевалах,
под небосводом синего стекла,
там, где цветок глядел из-за сугроба,
где в облаках, на кромке крутизны,
мы так тогда прекрасны были оба,
так молоды, бесстрашны и сильны...

Всё превратилось вдруг в воспоминанье:
вся жизнь,
все чувства,
даже я сама,
пока вокруг в свирепом ожиданье
стоят враги, безумствует зима,
и надо всем —
сквозь лёд, и бред, и ночи,
не погасить его, не отойти —
рублёвский лик и стынущие очи
того, кому не сказано:
«Прости!»
Того, кто был со мной на перевале,
на одиноком блещущем пути,
и умер здесь, от голода, в подвале,
а я —
я не могла его спасти...

Ещё хотелось повидать сестру.
Я думала о ней с такой любовью,
что стало ясно мне: на днях — умру.
То кровь тоскует по родимой крови.

Но незнакомый, чей-то, не родной,
ты ближе всех, ты рядом был со мной.
И ты не утешал меня.
Ночами,
когда, как все, утратив радость слёз,
от горя корчась, я почти мычала,
ни рук моих не гладил, ни волос.
Ты сам, без просьб,
как будто б стал на страже
глухого отчужденья моего;
ты не коснулся ревностью его
и не нарушил нежностию даже.

Ты просто мне глоток воды горячей
давал с утра,
и хлеба,
и тетрадь
и заставлял писать для передачи:
ты просто не давал мне умирать...

Не знаю — как, но я на дне страданья,
о мёртвом счастье бредя, о тепле,
открыла вдруг, что ты — моё желанье,
последнее желанье на земле.

Я так хочу.
Я так хочу сама.
Пускай, озлясь, грозится мне зима,
что радости вместить уже не сможет
остаток жизни —
мстительная кожа, —
я так хочу.
Пускай сойдёт на нет:
мне мерзок своеволия запрет.

Я даже пела что-то в этот вечер,
почти забытое, у огонька,
цветным платком плотней укрыла плечи
и тёмный рот подкрасила слегка.

В тот самый день сказал ты мне смущаясь:
"А все считают, ты — моя жена"
И люди нас не попрекнули счастьем
в том городе,
где бредила война.

Мы жили высоко — седьмой этаж.
Отсюда был далёко виден город.
Он обгоревший, тихий был и гордый,
пустынный был
и весь, до пепла, — наш.

А мы ходили в Летний по грибы,
где, как в бору, кукушка куковала.
Возили реже мёртвых.
Но гробы
не появлялись: сил недоставало
на этот древний горестный обряд.
О нём забыл блокадный Ленинград.
И первый гроб, обитый кумачом,
проехавший на катафалке красном,
обрадовал людей: нам стало ясно,
что к жизни возвращаемся и мы
из недр нечеловеческой зимы.

О нет, я не кощунствую!
Так было!
Нам всё о жизни яростно твердило,
и, точно дар торжественный, — для нас
всё на земле
явилось
в первый раз.
И солнце мы впервые увидали,
и с наших крыш,
постов сторожевых, —
Большой Земли мерцающие дали
в румяных зорях,
в дымке синевы.

До стона,
до озноба,
до восторга
мы вглядывались в эту синеву...
Прекрасная!
Нельзя тебя отторгнуть.
Ты — это жизнь.
Ты есть — и я живу.

Я помню час, когда, толкнув рукой
окошко, перекрещенное слепо,
я в одичавший зимний угол свой
впустила полднем дышащее небо.
Я отойти не смела от окна!
Слепорождённый
в первый день прозренья
глядел бы так,
с таким же изумленьем
на всё, что знал под именем «весна»!

А в темноте, почти касаясь кровли,
всю ночь снаряды бешеные шли,
так метров семь над сонной нашей кровью,
и рушились то близко, то вдали.
Ты рядом спал, как спал весь город — камнем,
сменясь с дежурства.
Мы с утра в бою...
Как страшно мне.
Услышав свист, руками
я прикрываю голову твою.
Невольный жест, напрасный — знаю, знаю...
А ночь светла.
И над лицом твоим
с тысячелетней нежностью склоняясь,
я тороплюсь налюбоваться им.
Я тороплюсь, я знаю, что сосчитан
свиданья срок.
Разлука настаёт.
Но ты не знай...
Спи под моей защитой,
солдат уставший,
муж,
дитя моё...

Три выстрела — три грохота подряд.
Поблизости... Пока не в наш квадрат...
...А рядом, в изголовье надо мною,
охапка веток, полная весною, —
ты с фронта, из Рыбацкого, принёс...
Как пахнут листья, господи, — до слёз!
Так ты вернулась, встала в изголовье,
о молодость... твой запах узнаю.
Сплети ж с моей сегодняшней любовью
всю чистоту и трепетность твою,
верни мне всё...
Свистит. Опять фугас!
Сюда идёт... Враг обнаружил нас,
засёк,
нашёл,
сюда кладёт снаряды,
невидимый,
нацелился в упор
откуда-то из Гатчинского сада,
от царскосельских дремлющих озёр, —
сюда идёт...
В ночной молочной дымке
я узнаю, безносый невидимка,
тебя.
Ты приходил ко мне зимой.
Свистишь?
Свисти.
Я принимаю бой.

Ты утопить хотел меня в отёке.
Ты до костей обтягивал мне щёки.
Ты мне глаза мои вдавил в глазницы,
ты зубы мне расшатывал во рту,
ты гнал меня в подвалы,
в темноту,
под свод психиатрической больницы...
Но меж развалин горестных и дымных,
в ожогах вся,
в рубцах, в крови, в золе,
я поднялась,
как все, — неистребима,
с неистребимой верностью Земле,
и здесь, под этой обречённой крышей,
нашла возлюбленного своего.
Он рядом спит.
Он жив.
Он мирно дышит.
Я ни за что не разбужу его.

Что может враг? Разрушить и убить.
И только-то?
А я могу любить,
а мне не счесть души моей богатства,
а я затем хочу и буду жить,
чтоб всю её,
как дань людскому братству,
на жертвенник всемирный положить.
Грозишь?
Грози.
Свисти со всех сторон.
Мы победили.
Ты приговорён.

Обстрел затих.
Зарёю полон город,
сменяются усталые дозоры,
на улицах пустынно и светло.
Сметают в кучи дворники стекло,
и неустанным эхом повторён
щемящий, тонкий, шаркающий звон,
и радуги бегут по тротуарам
в стеклянных брызгах.
В городе весна,
разбитым камнем пахнет и пожаром,
в гранитный берег плещется волна,
как сотни лет плескалась. Тишина.

О девочка с вершины Мамисона,
что знала ты о счастии?
Оно
неласково,
сурово и бессонно
и с гибелью порой сопряжено.
Пред ним ничто — веселье.
Радость — прах.
Пред ним бессилен враг,
и тлен,
и страх.
Оно несёт на крыльях лебединых
к таким неугасающим вершинам,
к столь одиноким, нежным и нагим,
что боги позавидовали б им.

Я счастлива.
И всё яснее мне,
что я всегда жила для этих дней,
для этого жестокого расцвета.
И гордости своей не утаю,
что рядовым вошла
в судьбу твою,
мой город,
в званье твоего поэта.

Не ты ли сам зимой библейски грозной
меня к траншеям братским подозвал
и, весь окостеневший и бесслёзный,
своих детей оплакать приказал.
И там, где памятников ты не ставил,
где счесть не мог,
где никого не славил,
где снег лежал
от зарев розоватый,
где выгрызал траншеи экскаватор
и динамит на помощь нам, без силы,
пришёл,
чтоб землю вздыбить под могилы,
там я приказ твой гордый выполняла...
Неся избранье трудное своё,
из недр души
я стих свой выдирала,
не пощадив живую ткань её...

И ясно мне судьбы моей веленье:
своим стихом на много лет вперёд
я к твоему пригвождена виденью,
я вмёрзла
в твой неповторимый лёд.

А тот,
над кем светло и неустанно
мне горевать, печалиться, жалеть,
кого прославлю славой безымянной —
немою славой, высшей на земле, —
ты слит со всем, что больше жизни было -
мечта,
душа,
отчизна,
бытиё, —
и для меня везде твоя могила
и всюду — воскресение твоё.

Твердит об этом
трубный глас Москвы,
когда она,
колебля своды ночи,
как равных — славит павших и живых
и Смерти — смертный приговор пророчит.

Апрель 1945

IX. Это стихотворение поэтесса посвятила Международному проспекту, ныне Московскому, в конце которого во время блокады проходила линия фронта. Там, где теперь высится мемориал Защитникам Ленинграда, и по сей день сохранились оборонительные сооружения - скрытые зелеными холмиками каменные доты, пушечные и артиллерийские.

Международный проспект

Есть на земле Московская застава.
Ее от скучной площади Сенной
проспект пересекает, прям, как слава,
и каменист, как всякий путь земной.

Он столь широк, он полн такой природной,
негородской свободою пути,
что назван в Октябре - Международным:
здесь можно целым нациям пройти.

"И нет сомненья, что единым шагом,
с единым сердцем, под единым флагом
по этой жесткой светлой мостовой
сойдемся мы на Праздник мировой..."

Так верила, так пела, так взывала
эпоха наша, вся - девятый вал,
так улицы свои именовала
под буйный марш "Интернационала"...
Так бог когда-то мир именовал.

А для меня ты - юность и тревога,
Международный, вечная мечта.
Моей тягчайшей зрелости дорога
и старости грядущей красота.
Здесь на моих глазах росли массивы
Большого Ленинграда.
Он мужал
воистину большой, совсем красивый,
уже огни по окнам зажигал!
А мы в ряды сажали тополя,
люд комсомольский,
дерзкий и голодный.
Как хорошела пустырей земля!
Как плечи расправлял Международный!
Он воплощал все зримей нашу веру...
И вдруг, с размаху, сорок первый год,-
и каждый дом уже не дом, а дот,
и - фронт Международный в сорок первом.

И снова мы пришли сюда...
Иная
была работа: мы здесь рыли рвы
и трепетали за судьбу Москвы,
о собственных терзаньях забывая.

Но этот свист, ночной сирены стоны,
и воздух, пойманный горящим ртом...

Как хрупки ленинградские колонны!
Мы до сих пор не ведали о том.

В ту зиму по фронтам меня носило,-
по улицам, где не видать ни зги.
Но мне фонарь дала "Электросила",
а на "Победе" сшили сапоги.

(Фонарь - пожалуй, громко, так, фонарик -
в моей ладони умещался весь.
Жужжал, как мирною весной комарик,
но лучик слал - всей тьме наперевес...)

А в госпиталях, где стихи читала
я с горсткою поэтов и чтецов,
овацией безмолвной нам бывало
по малой дольке хлеба от бойцов...
О, да не будет встреч подобных снова!
Но пусть на нашей певческой земле
да будет хлеб - как Творчество и Слово
и Слово наше - как в блокаду хлеб.

Я вновь и вновь твоей святой гордыне
кладу торжественный земной поклон,
не превзойденный в подвиге доныне
и видный миру с четырех сторон.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пришла Победа...
И ее солдат,
ее Правофланговый - Ленинград,
он возрождает свой Международный
трудом всеобщим,
тяжким,
благородным.
И на земле ничейной... да, ничья!
Ни зверья, и не птичья, не моя,
и не полынная, и не ржаная,
и все-таки моя,- одна, родная;
там, где во младости сажали тополя,
земля - из дикой ржавчины земля,-
там, где мы не достроили когда-то,
где, умирая, корчились солдаты,
где почва топкая от слез вдовиц,
где что ни шаг, то Славе падать ниц,-
здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,
среди руин, траншеи закидав,
здесь мы закладывали Парк Победы
во имя горького ее труда.
Все было сызнова, и вновь на пустыре,
и все на той же розовой заре,
на юношеской,
зябкой и дрожащей;
и вновь из пепла вставшие дома,
и взлеты вдохновенья и ума,
и новых рощ младенческие чащи...

Семнадцать лет над миром протекло
с поры закладки, с памятного года.
Наш Парк шумит могуче и светло,-
Победою рожденная природа.
Приходят старцы под его листву -
те, что в тридцатых были молодыми.
и матери с младенцами своими
доверчиво садятся на траву
и кормят грудью их...
И семя тополей -
летучий пух - им покрывает груди...
И веет ветер зреющих полей,
и тихо, молча торжествуют люди...

И я доныне верить не устала
и буду верить - с белой головой,
что этой жесткой светлой мостовой,
под грозный марш "Интернационала"
сойдемся мы на Праздник мировой.

Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,
за мир и радость трудные бои,-
и вечером над нами Парк Победы
расправит ветви мощные свои...